Юрий Шевчук: «Настанет день, когда мне не захочется выходить на сцену»
– Предлагая талант, Бог отбирает осознание счастья. Счастья существования на земле, где правит Князь Тьмы. Просто человеческого счастья — в личной жизни, в быту, во времени. Я не верю в то, что художник, настоящий художник, был бы счастлив на этой планете. Если мы являемся художниками, мы глубоко несчастны. Нам остается только счастье творчества, которое художнику заменяет все. У нас внутри — буря, война, масса неудовлетворенности. Откуда она рождается — эта неудовлетворенность? — вопрошает меня взмыленный, как Медный всадник в его любимом Питере, Юрий Шевчук после трехчасового концерта в ЦК им. Солдатова. И сам же отвечает: — Я не знаю — откуда. Я ее просто чувствую. Неудовлетворенность как сквозняк. И вот ты стоишь между добром и злом — где-то очень жарко, а где-то холодно — в качестве двери. Так — у любого художника. И этот вечный сквозняк и есть вечная неудовлетворенность. И неважно, есть у тебя кожаные штаны и гитара или нет, — «вечный насморк» тебе обеспечен…
– Юрий Юлианович…– Можно просто Юра. Я душой молод, хотя уже и старый ржавый фонарь!
– «Татарин на лицо, да с фамилией хохляцкой» — это вы сказали о себе. А как вас называют друзья?
– Ю-Ю.
– Как кошку писателя Куприна??
– Надо же, вы в курсе! (хохочет). Но мне самому больше нравится ассоциировать свое прозвище с древним китайским философом и поэтом, отличавшимся веселой бесшабашностью. Может, я его реинкарнация?
– Еще вас Батькой кличут.
– Это мои музыканты, когда я за ними с ремнем бегаю.
– А в детстве вас как величали?
– У меня в детстве была кличка Боцман. Ходил в клешах, матроске. А потом повзрослел, борода — три пачки сигарет прятал, и длинные волосы — один раз мне их подпалили. Остановили дружинники в сквере. «Мы, — говорят, — общество «Антихиппи», — И зажигалкой чиркнули, человек шесть было здоровых. Тогда волосы действительно стоили многого. Чтобы их носить, особенно в некоторых районах города, надо было смелость иметь. Комсомольские дружиннички теперь в бизнесменах, а мы и сейчас с волосами.
– На сколько лет вы себя ощущаете?
– С одной стороны, мне четыре тысячи лет. По обывательскому будильнику — 52, а если по самочувствию — то 18.
– А когда вы впервые почувствовали время?
– Мне было шесть-семь. Человек, который вдруг чувствует, что есть время, спать не может. Вы помните эти бессонные детские ночи? И слезы, и это удивительное чувство, что ты смертен, оказывается, что все умрет, и даже этот красивый Калининский проспект, и родители умрут, и все близкие, и страна, и век, и время, и небо умрет, и луна упадет. Удивительное чувство!..
Была у нас такая детская игра. Мчится по шоссе грузовик. И нужно перебежать дорогу перед самым его носом. Вспомнишь — вздрогнешь. Дурацкая, надо сказать, игра, дурацкая. Шоссе проходило рядом с нашим домом. И периодически кто-нибудь попадал под машину...
Я люблю жизнь, поэтому все время думаю о смерти. В средневековье отношения с ней были вполне свойские, семейные. Покойников хоронили во дворах в центре городков, с ними советовались, приглашали на свадьбы. Нынче — боятся поцеловать. На Западе люди пугаются даже упоминания о смерти, настолько им понравилось существовать в теле. Они строят себе рай на земле и стремятся к вечной жизни без морщин. Чуть что — в клинику, лечите меня. Человек заслонился от смерти всеми достижениями цивилизации.
– Вы родились после полета Юрия Гагарина в космос. Только не говорите, что вы, как все нормальные мальчишки тех лет, не мечтали стать космонавтом!
– Когда я родился, мама, Фания Акрамовна Шевчук, сказала: «Он будет художником!» Мама вообще сильно повлияла на мою жизнь. Ведь было в детстве столько соблазнов — улица для мальчишки гораздо интереснее фортепианных гамм. Представьте: жара, полдень, ребята на улице играют в футбол, а ты долбаешь гаммы. Ну что тут хорошего? Я нашел выход из положения. У папы был магнитофон — он вообще был человеком продвинутым в смысле техники, — так вот, на этот магнитофон я записывал свои гаммы, включал воспроизведение, а сам в форточку вылезал на двор. Ясное дело, в футбол играть.
Мама убила мое детство, но я ее очень за это люблю. Она — первый мой учитель, и не только рисования. Она мне читала Пушкина, отдала учиться в музыкальную и художественную школу. Это была пытка. Но я ей благодарен, дай Бог каждому сыну такую мать! И хочу посоветовать всем мамам: заставляйте своих детей работать. Они будут злиться на вас, но потом все равно будут вам благодарны всю жизнь.
Тем не менее, моя мама до сих пор считает, что я делаю большую ошибку, занимаясь не своим делом. Она мне всегда говорит, что я — художник и в живописи достиг бы больших успехов. Ей самой не случилось — тяжелая жизнь, война, ее отец был репрессирован, как следствие — Колыма. Она у меня всю жизнь болела искусством, до сих пор пишет неплохие этюды, натюрморты. Она для меня пример служения музам. Мы с мамой до сих пор друзья и обсуждаем и мое творчество, и ее творчество.
– В песне «Мальчики-мажоры» вы поете: «...я сам, брат, из этих»…
– Семью отца с Украины сослали где-то в конце двадцатых в Сибирь. Деда, Сосфена, расстреляли в 37-м. Другой дед — Акрам — мыл золото в Бодайбо. Это уже с другой стороны, маминой, — ветвь Гареевых. То есть чистая Сибирь такая. Я родился в Магаданской области, где родители встретились в 1957 году. Потом родителей потянуло после метелей в Нальчик, на Кавказ.
О, я помню тот двор детства! Южные сарайчики, бабки, жареные пирожки, ночные набеги на сады... Нашу роскошную библиотеку, которую пришлось потом продать, потому что не было денег. В Новый год, перед полночью, любил выходить во двор и смотреть на звездное небо. Любил это новогоднее ощущение тайны, легкого чуда. Хорошо думается о жизни в Новый год!
Помню, в 60-м году — первый запах войны на Кавказе. Мама забаррикадировала дверь, по улице маршируют солдаты и ползут танки. Первое ощущение ужаса. Потом переехали в Башкирию.
С родителями мне очень повезло. Мать у меня — почетный полярник, радистка. Работала на полярных станциях, до сих пор ей к юбилеям телеграммы со всего Севера шлют. Там ее любят. Отец сначала не понимал, о чем я пою, — коммунист, партийный работник, в 17 лет ушел на фронт, потом работал в министерстве торговли Башкирии. Мы в свое время с ним очень много ругались, но мне никогда не приходило в голову сказать ему: коммунисты — дерьмо. Я уважал его принципы и знал, что он честный человек. Я, бывало, говорил: «Пап, ты бы хоть украл чего-нибудь там, джинсы, что ли». А он: «Ты что?!!»
Не сказать, что рос оболтусом. Учился неплохо. Лидером в классе не был. Одноклассники сейчас удивляются: вроде тихий паренек был, и на тебе — «рокер»… Папа всей этой истории с рок-н-роллом не одобрял. Помню, я стою у окна, ритм отбиваю. «Что ты все время трясешься?» — замечательная фраза.
Но однажды отец спас меня. После выхода альбома «Периферия» меня избили сотрудники местного отделения КГБ, я надолго оказался в больнице. Только заступничество отца избавило от тюрьмы… Потом был у нас концерт, отец приехал ко мне, надел все награды. После концерта спросил молодежь, которая там была, — как вам ДДТ? Юрий Шевчук? Ему, видимо, говорили только хорошее, что это круто, папаша, ништяк. Зашел к нам в акустическую повеселевший, красивый. Я говорю: «Как, бать?» Он: «Как на танке до Берлина». Мне кажется, он только тогда во мне мужика увидел, понял, что я занимаюсь делом, а не трясусь, как идиот. Мама же за меня горой стояла, она понимала, что если у меня есть такая страсть — то это не просто какая-то фигня, этот рок-н-ролл. Я до сих пор пою маме мои песни, и она в своем возрасте говорит мне абсолютно точно — хорошо это или не очень.
– Во сколько лет вы впервые взяли в руки гитару?
– С самого начала в жизни было две музы — музыка цвета и музыка звука. Вторая, как видите, оказалась сильнее. Я начал мучить всех своих родных и близких примерно в седьмом классе. Услышал «Битлз», потом «Роллинг Стоунз». Дальше как обычно, как у всех музыкантов. В школе на танцах играл в свое время. Уже в восьмом классе у нас в школе была группа, называлась «Вектор». Я играл на соло-гитаре, совершенно не пел — у меня тогда был дурацкий голос. Однажды мы даже выступали профессионально — в кинотеатре целый месяц играли между фильмами песни Led Zeppelin, но кинотеатр был с двумя залами, и пока мы играли в одном, во втором люди смотрели кино. Нас выгнали через месяц, потому что в соседнем зале совершенно не было слышно, что там в фильме происходит.
Я помню даже, что самую первую гитару, которую я сам, собственными руками выпилил, сестра разбила об мою голову. Она, правда, просто так махнула, но гитара вырвалась из рук — и мне по голове. Я проплакал всю ночь…
– И когда вы поняли, что «писать» — синоним «дышать»?
– В те далекие слепоглухонемые времена, когда прыщавые комсомольские вожаки и не мечтали об СП и «мерседесах», довольствуясь жидкими путевками в Болгарию и югославскими кроссовками, а бутылка портвейна была для нас эликсиром свободы, когда любой подъезд в зимнюю стужу был театральными подмостками и передовым окопом Вселенной, когда негр был только метафорой, а слово «мир» имело строго очерченный смысл, стоял я и курил с одногруппниками — студентами-художниками — в институтском сортире на третьем этаже. И мрачно наблюдал сквозь заиндевелое окно за огромной, стиснутой стенами институтского двора толпой людей. Люди с четырех утра ждали деревянный фургон, набитый костями — объедками из кафе и ресторанов, продаваемыми совсем задешево, по рублю упаковка. Им даже спрятаться было негде. Они грелись в подъезде нашей альма-матер. И когда этот деревянный зеленый ящик на колесах с мотором, гудя и чертыхаясь, в три часа дня разрезал ревущую толпу, пробиваясь к похожей на собачью будку лавке раздачи, когда цепь очереди в очередной раз взрывалась и стреляла очередями мата, криков и мордобоя, я, неожиданно для себя, вскочил на подоконник, распахнул окно и закричал: «Люди!!!»
Толпа внизу замерла и вперилась сотнями пар глаз в меня. Воцарилась мертвая тишина, она длилась, наверное, секунду или две, мне показалось — вечность.
От такой «овации» я растерялся и спрыгнул на кафельный пол туалета. Рев и гул за окном взорвался с новой силой. Про меня тут же забыли — уже бренчали долгожданные кости. Этой тишины и глаз, сшитых ею, я не забуду никогда. Не забуду и той своей растерянности. С тех пор стал писать песни.
– Вы очень театральный человек. У вас возникало желание бросить музыку и заняться театром?
– Вопрос на засыпку. Дома у меня лежат четыре сценария. Один могучий режиссер предложил мне одну интересную роль... Очень много предложений и в кинематографе. Но, к сожалению, нет времени и приходится отказываться. Поэтому я человек поющий, не театральный. Но всегда интересно заниматься разными формами искусства. Это расширяет сознание.
– Насколько я знаю, на ваши песни и балет поставили...
– Рассказывать про балет глупо, разумнее было бы станцевать, только я не умею. Это первая попытка балета на музыку отечественной группы. Я знаю, что до этого на Западе ставились только одноактные балеты на музыку Тома Уэйтса людьми бежаровской школы, а здесь поставили в Череповецком Русском национальном театре полноценный одноактный балет «Я получил эту роль» на наши песни. Достаточно интересно получилось. Это не эстрадные танцы, не формальная пластика, а действительно балет, потому что там есть попытка в пластике раскрыть образы, содержащиеся в песнях.
– У вас не было мысли написать что-нибудь масштабное — оперу, например?
– Давно хочется, но суета мешает. А сейчас, может быть, я попробую написать что-то, у меня есть несколько идей. Например, мюзикл или новую концертную программу.
– «Женщина — горсть тепла после долгой зимы», пели вы. А какие женщины нравятся трибуну и пророку Шевчуку?
– Ладно вам с пророком-то! Сами же знаете, в родном Отечестве… Когда я был в Афганистане, меня очень впечатлили афганские женщины. Они очень красивы в юности, лет до 16-ти, потом, конечно, быстро выматываются и стареют. А женщина в парандже — это вообще безумно красиво! В ней есть какая-то тайна, завораживающая и притягивающая! Ничего не видно — только огромные черные восточные глаза сверкают из-под паранджи, и походка плавная такая, мелкими семенящими шажками. Вот европейские женщины утратили эту тайну, у них открыто все, что можно, — никакой загадки! А в Кабуле им даже запрещалось на улицу из дома выходить под страхом смерти — просто мечта для мужчин (смеется)!
– Да вы — домостроевец! А с годами все больше или все меньше хочется личного счастья?
– Кто же его не хочет? Мне кажется, о личном счастье человек думает каждое утро. Любовь — это, безусловно, подарок судьбы. Это, может быть, бывает один-два раза в жизни. Много этого не бывает. Я себя утешаю тем, что у меня это в жизни было. Понимаете, это такая огромная штука, что потом ее хватает на всю оставшуюся жизнь — чтобы дышать, работать, чувствовать в жизни какой-то ветер.
Любовь, любовь! Я помню, как смотрел «Ромео и Джульетту». Мать честная! Итальянский фильм. Помните его? Но. Через много лет я посмотрел его снова, и, знаете, ничего этого уже не испытал. Ни-че-го. Но тогда, много лет назад, в кинотеатре «Салават» в городе Уфе, когда я смотрел фильм в третий или в четвертый раз, передо мной сидел такой лысый, солидный мужик, гладкий во всех отношениях, с двумя тетками и говорил: «Щас он ее». Понимаешь, я не дышу, замираю от «смятенья чувств», а тут вдруг — «Щас он ее, щас…» И они вместе: «Щас — ета!» В общем, я звезданул его по лысине. Была драка, скандал, менты, он был каким-то чиновником. Меня вывели из зала, и в милиции я потом долго что-то орал. Было ужасно, но я не мог не ударить. Я был для них хулиганом, сволочью, и меня никто не любил из окружающих. Потому что я ударил гражданина по голове. Я был самый плохой, но я любил этот фильм. Странные вещи происходят: я унизил личность от чего? От любви. Я обливался слезами. Сколько раз в этой жизни я был несправедлив, и самое ужасное, что я все это помню. Я понял, что я — не самое главное в жизни… Бывало и наоборот: бросал любовь, как трус. Влюбленности необходимы и были. Те женщины все были достойны быть моими женами, но я не достоин. Не потому, что я ханжа. Я, как та лампочка, которая перегорает…
Говорят, что любви нет. Как же ее нет, милые мои? Она есть, и она есть безумство. На ней стоит мир, и ненависть тоже ее производная.
Старик Зигмунд был все-таки в чем-то прав. Один обожжется в детстве и всю жизнь ненавидит женщин. Или комлексует. Или становится циником. Другой выйдет только очищенным. Конечно, первая любовь была безответной. Но я никогда не скажу, что эта женщина — сволочь. Она — Беатриче. И, конечно, я ее с ног до головы придумал.
– Вы говорили, что однолюб и никогда не женитесь. Но ведь прошло много лет после смерти вашей жены, а мужчина по определению не может быть один…
– Ох, опять, как это глупо. Опять мы переходим на личную жизнь. Мы же не для журнала «Работница» беседуем?.. Есть два сына, которых я, смею заверить, очень люблю. Хотя вижу редко. Петька окончил Кронштадтский военно-морской корпус. Я его туда не тащил. Это его сознательный выбор. Федор в Германии с мамой — Марьяной Полтевой, довольно известной актрисой. Я предложил назвать сына Гансом, но юмора не поняли. Они живут вместе с ее родителями в Германии. Бывает в рок-жизни так, что незапланированный ребенок появляется на свет... Ну что ж? Родился — и слава Богу. Сколько у меня будет детей — прокормлю их всех!
Марьяна — удивительная мать, для нее это настоящий акт творчества. Я Федору даже немного завидую. Уже слушает классическую музыку. Да еще в утробе слушал. Пушкина она ему читает, другие книжки. Я говорю: Марьяна, ты, что, гения растишь? Давай хоть какую-то свободу парню.
Растет поколение прагматиков. Я с этим полностью согласен и, как ни странно, приветствую. Сосчитают они все березки и сосенки в России, все речки, все камни, мхом поросшие, и будут эту «сумму» называть «Родина». Ценить, а не разбазаривать. Я вообще вижу будущее России в будущем поколении. В моих сыновьях чувствую это будущее, в его детях, в детях его детей. Моисей не зря водил народ Израиля сорок лет по пустыне. Можно ведь было пройти за неделю. Но нужно было, чтобы выросло новое поколение, не зараженное вирусом рабства.
– Вы по-прежнему не любите только тех людей, которые не ходят в баню, потому что стесняются?
– Вы о комплексах спрашиваете? Да мы все закомплексованы! И тут, конечно, очень многое значат символы, которыми мы себя окружили. Ведь некоторые из этих символов фальшивые. Есть старая русская поговорка: тело любит баню, а душа любит прохладу. И почему в бане бывает хорошо? Потому что там одновременно и жара, и холод. Отсюда и ключ к русской тоске: это радость и печать одновременно. По Бердяеву, это тоска по трансцендентному. И наша новая программа тоже об этом. Мне ведь не хотелось рождаться. Я два года плакал! Орал под этим бременем атмосферы. Каждый из нас в младенчестве чувствовал груз предстоящего. Ведь почему дети плачут? Не очень хорошо себя чувствуешь после мамы. И у нас есть песня «Мир номер раз»: «Я устал носить глаз, живот, таз в этом мире номер раз». И эта одноразовая жизнь моего тела — это проклятие, это испытание, данное нам Господом... Иногда тоскливо просто беспричинно. Но это и есть тоска по небу, по раю, по тому прамиру, из которого мы и вышли. И лечит от этой тоски как раз искусство. Иногда эта тоска помогает человеку отойти от сиюминутного, от нательного в сторону духовного. Это очень важный путь. Тот же Бердяев писал: правда — это путь правды. И все мы находимся на этом пути — от земли к небу. Об этом наша жизнь. И об этом сейчас кричит, поет, говорит и танцует наш век. Наш век — это потолок, который превращается в небо.
интервью Маргарита Неугодова



